Новая правда. (Из Алтайских былей).
Характеристики
Имя автора
|
Д. Белоусов. |
Новая правда. (Из Алтайских былей).
В далеких горах зеленокудрого Алтая, где берет свое начало быстрая речка Кальджир, вытекающая из прозрачного рыбного озера Маркакуль, прилепилась к подножью горных хребтов небольшая деревушка Кзыл-Аши. Старыми, сложившимися веками обычаями живут здесь люди, по старой вере молятся, храня нерушимо предания глубокой старины, старики говорят о «Беловодье» — стране обетованной, скрытой от глаз людских, но лежащей где-то тут близко, молодежь находит исход буйной неуемной силы в охоте, в рыбалке. Глухое это место, дикое, редко попадает сюда обрывок старой газеты, оставленный случайным проезжающим, а известия о событиях внешнего мира доходят в виде отголосков и слухов, изукрашенных первобытной фантазией. Хлеб плохо родится в горной стране, но кормит всех богатый Алтай, щедро рассыпает он дары своим людям... Гудит пчела, собирая обильную дань с цветов и наполняя колоды пасечников пахучим, прозрачным медом, ускучи и хариусы доотказно набиваются в поставленные рыбаками морды, белка, колонок и горностай отдают свои пушистые шкурки охотникам, скот тучнеет на горных пастбищах, где нет ни гнуса, ни удручающей жары. А ягод разных, насыпанных по долинам речек и склонам гор, хмеля золотистого, заплетающего стволы черемухи и рябины, груздей осенних, слоями вырастающих из-под опавшей листвы — этого и считать нечего. Но не этим только богата деревня. С давних пор, от отцов и дедов, ведется здесь промысел выгодный, коренной, алтайский. Рядом с деревней видна загородь частокольная, высокая, на много десятин захватывающая зеленого леса и сочных трав. Это — маральники, где живут и плодятся в неволе и как бы на воле жители алтайских горных лесов — маралы. Не шкурой, не мясом своим дают они прибыль заботливым хозяевам, а ветвистыми весенними, налитыми кровью рогами, каждый год вырастающими вновь. Каждую весну снимают жатву владельцы, срезая еще мягкие рога, покрытые, словно бархатом, нежной шерстью, высушивают их и продают за границу — в Монголию и Китай, как лекарство, неведомое, таинственное. До 15 руб. за фунт драгоценного сухого рога платили расчетливые китайцы, и велик был их спрос на загадочный товар. Больше всех маральник был у Мемнона Соснина. Весемь рогалей было в нем, 12 маралух да молодняка до двух десятков.
Крепкий, кряжистый старик был Мемнон, серьезный и мало разговорчив с длинной седой не стриженой бородой и серыми, словно стального цвета, глазами. От отца получил он небольшой маральник, приумножил его заботливым уходом и удачливостью. «Легка рука на маралов у Мемнона», говорили сельчане. Берег и холил Мемнон зверей, своих кормильцев, сжился с ними, как с родными, знал привычки и нрав каждого из питомцев своих и расширил отцовский маральник, поставив лишь 50 звеньев изгородей и включив в огороженную площадь лучшие кормные места.
Шли годы... Деревня жила все так же, словно оторванная от жизни и событий, попрежнему были только гульба беспробудная по праздникам и на свадьбах да наезды весной скуластых скупщиков из Монголии с деньгами и товарами разными. Редко заезжали власти в этот медвежий угол, и все начальство в глазах населения олицетворялось фигурой урядника, изредка наезжавшего во время с’емки рогов попроведать богатых кержаков и «подавить их слегка, чтобы сок пустили». Голоса буйной жизни не долетали сюда, за отроги Алтайских гор. Где-то там страдали и мучились люди под невыносимым гнетом, где-то глухо волновались, вспыхивая подчас бесплодным протестом и платясь жизнью за попытки сбросить оковы рабства...
Здесь же сытая и привольная жизнь катилась, как налаженная машина, легко и привольно... Даже громовые раскаты германской войны отразились только тем, что четверых призывников «угнали» воевать с неведомыми немцами, и ушли они, словно сгинули без вести на целых два года, может и писали они оттуда свои корявые, неуклюжие, мужицкие слова с бесконечными поклонами «до сырой земли», да разве дойдут их самодельные конверты, когда и раньше-то не было ходу почте в деревушку Казы-Аши... Совсем считали их убитыми.
Горько заливалась слезами молодуха Мария, жена Потапа, Мемнонова сына, ушедшего в числе четверых в далекую страну. Но вдруг вернулись трое — четвертый остался на полях Австрии. С приходом их донеслись ошеломляющие вести в этот глухой угол. Принесли новости страшные, будто царя уж давно нет в России, будто власть скоро перейдет совсем трудящимся, будто отнимут землю у помещиков и отдадут тем, кто на ней работает... И многое другое говорили, от чего заволновалась глухо молодежь и сурово сдвинули седые брови старики. Словно чужими, новыми пришли эти трое в деревню родную, кормившую их своим соком. Не стали держать прежних нерушимых дедовских обычаев, обмирщились совсем, из одной миски с нехристями киргизами хлебать не гнушались, зелье табачное курить стали, а потом и против бога речи богохульные старикам возражать начали.
Брызгал слюной и, тряся реденькой козлиной бороденкой, криком кричал наставник Амос Антропович, антихристами парней называл, всякие напасти на голову их пророча. Только смеялись шальные, друг друга подталкивая и острым словом припечатывая мертвые сухие тексты, сыпавшиеся из уст наставника благочестивого, всеми чтимого. Началась неразбериха и великая свара и в семье Соснина. Сын Потап, такой покорный раньше, ни в чем из воли отца не выходивший, теперь стал жить своей отдельной жизнью, словно нашел свою, неведомую другим, молодую правду... И новые слова, ломавшие старую, привычную и бездумную жизнь, говорил в частых спорах с ним. Вначале вскипел Мемнон, старался убедить сына, но бессильно отскакивали отцовские слова, подобно сухим текстам наставника, от новой обретенной Потапом правды. Твердо на ней укрепился парень. Не вынес, наконец, суровый старик явной непокорности сына и во время одного особенно бурного разговора подошел к сыну и глухо сказал:
— Уходи ты от меня, живи отдельно, как хочешь, а вместе нам не жить...
Ничего не ответил Потап, посмотрел только на суровое лицо отца и ушел с женой в отдел, поселившись на краю деревни.
А время шло... Как ручейки вешней воды пробиваются сквозь плотно слежавшуюся толщу снега, так новая жизнь просачивалась, постепенно подтачивая старые устои. И речи Потапа, такие чужие и непонятные всем вначале, мало-по-малу смелей начали раздаваться в кругу мужиков.
Но жизнь снова как будто повернула на старое, и притихшие было старики опять почувствовали возврат к прошлому, к тому прошлому, которое влекло их своей спокойной определенной законченностью и весь ужас которого недоступен им, не выходившим всю жизнь из своего сытого глухого угла.
Лишь в двадцатом году уже грозно и вплоть подступили к деревушке волны новой жизни, которой так боялись старики и которая влекла молодые сердца неведомой, но смутно чувствуемой правдой.
В дыму, в грозе и в крови рождалась она, разделив на два лагеря и большие села, и молодые деревни. Потап и Мемнон, словно чужие стали друг другу, и ни разу не видал старик своего внука, Потапова первенца. Украдкой от мужа не раз бегала старуха. Плакала бабьей горькой слезой над зыбкой, где копошилось маленькое дитя, ее сердцу близкое, целовала сморщенные дрожащие кулачки, крестила его мелкими двухперстными крестами и, утирая «слезы с морщинистых щек, спешила домой, чтобы не узнал старик, замкнувшийся в своей упорной вражде к единственному сыну. И когда попробовала однажды старая, путаясь в словах, заговорить о сыне, о внуке, о примирении, — крепко цикнул на нее Мемнон, и сразу осеклась она и застыла привычной женской покорностью.
Так шла жизнь старая вперемежку с новой. И не было уже прежнего сытого однообразия в деревушке Казыл-Аши, затерявшейся в далеких горах зеленокудрого Алтая.
Зацвел маем Алтай... Светлоструйный Кальджир помутнел вдруг, вздулся, расширился, с круговой пеной мчит свои воды. Пасечники выставили из омшанников перезимовавшие колодки, и загудела пчела, собирая первую взятку с розовых цветов дикого миндаля. Отощавший за зиму скот доотвала набивает об’емистые желудки сочной травой. Набухли и налились кровью весенние рога маралов-быков, и вместе с теплом, с буйным шествием весны поползли зазмеились неведомо откуда взявшиеся слухи, темные и тревожные. О них говорили топотом, собравшись в кругу старики, опасливо оглядываясь по сторонам, о них возмущенно галдела молодая, отбившаяся от рук вольница, говорили о восстании, о каком-то белом отряде, двигающемся к границе, и ждали все каких-то новых событий, одни — с надеждой тайной, другие — злобно сжимая крепкие руки в угрожающий кулак.
Мемнон выехал верхом в обычный об’езд на своем старом кауром иноходце посмотреть своих зверей. Тихо ехал он вдоль изгороди, заглядывая в просветы частокола.
Старые быки, не одну весну терявшие рога под острой хозяйской пилой, тревожились, словно чуя, что приспело страшное время, и убегали поспешно и легко, осторожно закинув на спину толстые набухшие рога.
Молодые годовики и двухгодовики с смешными маленькими рожками, еще не знавшие мучительной пилы, любопытно смотрели на хозяина, привыкшие к его частым посещениям. Спокойно ходят и маралухи с вздувшейся утробой, скоро готовые принести приплод, и только три, с опавшими уже боками, держатся отдельно и тревожно. Мемнон знал их всех наперечет знал, отчего пугливо убегают эти три: там, в зеленой рощице, где-то лежат они притаившись, слившись с землей ранние пестренькие, недавно родившиеся мара- лята. Украдкой навещают их матери, облизывая шершавым языком. Жадно торопясь и чмокая, сосут мальцы их набухшее вымя, поддавая в него нетерпеливо лобастой маленькой головенкой, когда задержится струя питающего теплого молока. Не скоро еще выведет их мать из тайного убежища.
Ha-днях нужно найти телят, посмотреть, кого дал бог — бычков или телок, да пометить, положить свое тавро на правой задней ляжке малышей. Хорошо перезимовали звери... Хватило с избытком запасенного с осени сена, приплод, надо думать, будет добрый: не одна маралуха не ходит порожней.
— Время, время рога снимать, — думает старик, опытным взглядом оценивая толщину рогов, вздувшихся на концах отростков круглыми глянцевитыми буграми.
— Однако, в среду помочь созову, — решил хозяин, окончив внимательный осмотр и окинув еще раз взором убегавших на противоположный конец изгороди быков. В уме подсчитал: «пуда четыре, однако, рогу должно быть. Все хорошо, здоровые звери, рога удались, скот вышел к весне без потерь, пчела перезимовала без убыли», — но не весело ему. И память напоминает те годы, когда не один он ездил в об’езд, а рядом с ним веселый и работящий Потап деловито помогал отцу в любимой работе.
— Забыл бога, — громко думает старик,—царя, вишь, не надо, старой веры чурается... Нет у меня сына... Для кого все добро мое, долгой жизнью накопленное, кому передам?..
И в раздумьи, невеселый, тихо едет старый кержак обратно... У самого в’езда в деревню встретил соседа и друга Аверьяна Шульгина, выехавшего тоже на свой маральник.
— Что, Федотыч, — окликнул его Мемнон, — тоже зверей поглядеть выехал?..
— Здорово, Потапыч!.. Да, поглядеть надо... Ну, как рога?
— Думаю в среду снимать. Поспели вовсе...
— Доброе дело. Ну, и я за тобой следом, чтобы теми же помочами нам и управиться... — и, придвинув коня вплоть к Мемнону, понизив голос, продолжал:
— Слышь, Потапыч, а ведь близко белые-то. Только что с Курчума вести пришли... И путь будто через нас им будет.
— Ну, а что ж?.. — ответил Соснин. — Встретим их честь честью, как нужно... Чать за царя они стоят, Федотыч, так нам бояться нечего...
— Так-то оно так, а все боязно: как бы молодежь чего худого не сделала, а отряд, сказывают, не от силы велик: ста полтора всего.
— Побоятся... Чай — сила... Небось притулятся ниже травы, схоронятся куда-нибудь... и, — поговорив еще о своих делах, старики раз’ехались.
В среду утром, чуть свет, собрались мужики верхом в просторном и опрятном дворе Мемнона.
— Перед работой-то по стаканчику, — в третий раз обносила хозяйка помочан, наливая каждому крепкого, медового устоявшегося пива.
— Будет, Петровна, пиво-то дюже ледяное у тебя, — обтерев усы, решительно отказался пожилой Никифор.
— Спасибо на угощеньи, много-то сейчас пить не след.
— После работы уже милости прошу, — кланялась Петровна.
— Ну, айда, ребята!.. — сняв шапки и перекрестившись, скомандовал! Мемнон.
— В час добрый, — напутствовала от’езжающих хозяйка.
Метнулись в смертельной тоске, завидев приближающихся верховых. Бешеными скачками понеслись в самый дальний конец изгороди. Заехав в ворота, Мемнон открыл вторые ворота, ведущие в маленькую, смежную с главной городьбой загородку, куда нужно было загнать быков, отбив их от молодняка и коров. От этого второго дворика внутрь главной изгороди шли постепенно сужающиеся «крылья», служащие для направления зверей. Раз попавши в эти крылья, широкие вначале, звери под напором конных сзади неминуемо должны были попасть в загон.
— Ну, заезжай, ребята. Учить вас не приходится — не в первый год работаете со мной, — распорядился хозяин, — да с маралухами поосторожнее: не все еще опростались...
Всадники заехали на край изгороди, куда сбились испуганные рогали, и — началась гонка...
Не легкая это была работа... Отбив рогаля и окружив его кольцом, верховые с криками гнали его, направляя в крылья. Закинув рога на спину, маралы легкими скачками старались ускользнуть от знакомой им опасности, зная по опыту, что широкие в начале крылья постепенно суживаются и приведут их в тесную загородку. И требовалась вся привычная ловкость и проворство загонщиков и увертливость алтайских коней, чтобы во-время заскакать и отрезать зверю путь к отступлению.
Особенно долго не давался крупный старый марал девятилеток с огромными, толстыми, как ветви дерева, рогами, увертываясь от преследования и обманывая неожиданными саженными скачками в сторону. Но, наконец, бойкий Михайло Сумарин успел совсем вплоть пересечь его путь у самого края крыла и сбить его обратно. А сбоку подоспели остальные, и храпящий, фыркающий загнанный зверь, попав в неумолимые крылья — тиски, словно понимая, что дальше сопротивляться нечего, — широкими машистыми скачками влетел прямо в загородку, не пытаясь больше уклониться в сторону.
— Ну, слава богу, готово дело, — весело сказал Мемнон после двухчасовой гонки, — теперь отдохнем маленько сами, да и зверям передохнуть надо...
Дальше дело пошло легче. В небольшом загоне легко было накинуть петлю на зверя, спутать общими усилиями ноги и повалить на землю. Только сноровка и тут нужна. Не простой ведь бык или корова — марал. Сзаду близко не подходи: крепкой, как сталь, ногой, ударить может человека досмерти, и бывали такие случаи с неопытными. Но здесь люди все привычные, повадки маральи знающие, справились легко...
Резал рога сам хозяин. Когда прикрутят красивую, увенчанную рогами голову, подходил он с ручной пилкой и несколькими уверенными взмахами снимал поочередно оба мягкие рога, тщательно стараясь резать выше кольцеобразного мозолистого венчика — места, откуда начинает расти рог. Иначе повредишь венчик — перестанут рога расти. Свежий отрез, сочащийся кровью, присыпал он землей, и, распустив веревки, зверя отпускали.
Какой жалкий вид у этого безрогого красавца, еще недавно несшего на голове корону своих ветвистых рогов... А огромные, мягкие рога, наощупь упругие, как резина, покрытые серой, словно плюшевой, короткой шерсткой, подвешиваются пока к изгороди, концами вниз, отрезом вверх: иначе вытечет ручейком вся кровь вместе со студенисто-хрящевым веществом рога, и останутся одни кожистые, ненужные никому чехлы.
Скоро идет работа в привычных руках, и через два часа все восемь, рогалей лишились своих украшений и, выпущенные обратно в главную загородь, быстрыми скачками понеслись, как ошалелые, пугая шарахающихся в сторону молодых бычков и коров. Тяжелые рога приторочали к седлам осторожно, все так же заботливо — отрезом вверх.
Снова все снимают шапки и крестятся...
— С удачной с’емкой, Мемнон Потапыч, — слышатся веселые голоса.
— Милости просим ко мне, гости дорогие, умаялись поди, отдохнуть с устатку надо, закусить, — приглашает помочан Мемнон.
И скоро уже висят рядком снятые рога в прохладной амбарушке. На завтра начнется другая работа. Каждый рог будет опускаться отрезом вниз по нескольку раз в крутой кипящий рассол на самое короткое время, затем выниматься, сушиться и снова опускаться, пока после ряда этих последовательных операций рога не высохнут окончательно. Тогда рог будет представлять из себя сухую, хрупкую, немного пористую, легкую и однородную массу красновато-бурого цвета, с резким характерным запахом. Это и есть готовый товар, столь ценимый Китаем.
Хмельное медовое пиво пенится в стаканах, развязывая языки. Не жалеет угощенья хозяйка: не легкая работа была, да и не каждому привычная. Тесная и душная изба не вмещает гостей: расположились на холодке, под навесом.
Жирные щи с бараниной, жареный баран, печенье разное, — все выставила хозяйка, а пиво холодное из погреба то и дело кувшином глиняным таскает. И уже через час какой-нибудь плохо стали понимать друг друга гости, в одном углу пытаются охмелевшими голосами затянуть песню, в другом — перекоряются горячо, вспоминая и считаясь с какими-то давними обидами, там — целуют (взасос друг друга мокрыми усами, там плачут двое, и хохочет над ними пьяным смехом третий. Эх, пиво медовое, крепкое, алтайское! Сколько кряжистых богатырей валило ты с ног на сырую землю, скольких степенных и тихих лишало образа человеческого, сколько бед натворило в глухих углах Алтая, сколько обид тяжелых, драк кровавых, поножовщины дикой порождала твоя пенистая сладкая, дурманящая струя...
Только что успел Мемнон приготовить снятые рога, сбылось то, о чем говорили они с Аверьяном при встрече. Неожиданно под вечер нагрянул отряд белых.. Не успели и встречи ему изготовить, как думали старики, с хлебом, солью и иконами. Человек сто всего было. Разместились по избам, офицерство — человек шесть — у Мемнона, как у самого зажиточного, поместилось. Вечером тихо было, устали все от дальнего перегона.
С утра потребовал командир у хозяев пива, и начали угощаться. Мемнон с почтением и надеждой смотрел на неожиданных гостей, как на носителей старой, милой его сердцу жизни, услужливо угощал, старался прислушиваться к непонятным ему речам. Крепкое пиво сделало свое дело, и вольнее и забористее становились разговоры охмелевшей компании.
— Все они большевики, — доносилось до хозяина, — по-моему, расправа должна быть проста: в каждой деревне без разбора — через десятого к стенке.
— Батюшки родимые, — раздался под окнами бабий пронзительный визг и чьи-то голоса: «пустите к командиру, голубчики!».
— Эй, что там за шум? — крикнул усатый высокий офицер. В комнату ворвалась Дарья Антоновна, а вслед за ней и муж ее. Растрепанная баба повалилась сразу в ноги офицеру... Сзади виднелось несколько смущенное лицо вахмистра.
— Батюшка, заступись... Что же это делают солдаты-то твои, — голосила баба, — грабят ведь нас. Все как есть в доме перевернули, сейчас лучшую корову режут... Заступись...
— Да и в других избах то же идет, — добавил Аксен Антропов. — Вон, гляди, к тебе бегут старики.
— Начали наши, — вполголоса бросил старший офицер соседу и резко повысил голос, крикнул:
— Эй, вахмистр. Уберите этих да всыпьте им как следует, чтобы зря не тревожили. Об’ясни всем, что это реквизиция. Кто будет сопротивляться — к стенке... Да скажи ребятам, пусть барахла разного не берут, а что поценнее. Чорт его знает, сколько времени нам придется в этой проклятой Монголии отсиживаться... И не пускать больше сюда никого...
И словно острые иглы вонзились в сердце Мемнона, когда он услышал под окнами снова крики Дарьи. На этот раз надрывные, мучительные.
Широко открытыми глазами смотрел он на группу пьющих офицеров. Словно удар грома среди ясного неба, грянул вдруг над его головой. «За царя, за веру идут», — мелькали обрывками мысли. — «Как же это, что же делают... Зачем мужиков зорят?».
А компания становилась все шумнее и разгульнее.
Вошел вахмистр и, улыбаясь, что-то доложил в полголоса командиру.
— Прекрасно, — воскликнул тот, — господа, вахмистр предлагает интересную охоту. Тут, оказывается, есть большой маральник, соединим приятное с полезным: для солдат мясо будет, а мы развлечемся хоть немного...
Шумное одобрение встретило слова командира. Похолодело сердце у старика. «Что же это? Его маральник, в который вложил он столько трудов, его зверей, которых холил и берег, как родных, четверть века, хотят уничтожить так просто — для забавы»..
— Ваше благородие, — метнулся он к столу. — Не губите зверей зря, пожалейте, возьмите лучше весь скот мой.
Как от назойливой мухи, отмахнулся офицер от умолявшего старика, и вся компания, гремя шпорами, шумно высыпала во двор.
А на улицах было неспокойно... Слышались крики. В разных концах прозвучали как-то особенно тревожно и резко один за другим три винтовочных выстрела... Мемнон видел, как со двора выехала группа всадников с винтовками за плечами.
И тяжело опустившись на лавку, сидел, как окаменелый, потеряв счет времени... Издали стали доноситься выстрелы...
— Один, два, пять, десять, — машинально считал вначале старик, а потом и счет потерял, только острой болью отдавался каждый выстрел в его старом сердце.
— Что же это, старик, делается? — тихо спросила жена, стоявшая в углу с широко раскрытыми глазами.
Махнул только рукой безнадежно Мемнон.
Часы шли... Вернулись «охотники», разгоряченные и довольные, наполнив избу оживленным говором.
— Ну, господа, время двигаться дальше. Вахмистр! — крикнул командир, — собирай людей: через час выступаем. Пошарьте здесь как следует, что ценно — возьмите. Да лошадей смените. Которых похуже — бросьте, — распоряжался начальник.
И уже почти равнодушно, словно во сне, смотрел застывший старик, как вытаскивали и взламывали сундуки с добром, как выволокли из амбара маральи рога, навьючив их на одну из его же лошадей.
И когда отряд тронулся, уводя с собой навьюченных крестьянским добром коней и оставив за собой смятение, горе и разорение, оставив пять трупов расстрелянных «за сопротивление» крестьян, очнулся, наконец, старик и, оседлав уцелевшего из-за старости Чубарку, поспешно поехал туда, к родному маральнику, к своим любимцам.
Широко открыты были ворота частокольной изгороди, и еще издали увидел Мемнон лежащие в разных местах неподвижные туши. Конь храпел и пятился, чуя кровь. Возле самых ворот лежала на боку, закусив высунутый язык с остекляневшими глазами маралуха с вспоротым брюхом и тут же рядом, вместе с розовыми, еще теплыми, внутренностями лежал плод ее утробы — мараленок, уже в шерсти и с копытцами... Не смогли взять всего мяса «охотники»... Только молодых и самых жирных маралух выбрали для отряда... А все восемь рогалей лежали убитые.
Всех их знал старик, всех держал на руках своих, когда маленькими сосунками находил их в рощице, спрятанных их матерями... Вот и красавец девятилеток «Богатырь» — так назвал его старик еще маленьким за его крупный рост и бойкость. Сколько весенних мягких рогов отдал он своему хозяину, сторицей заплатив за ласку и заботы. Тридцать два фунта только в этом году вытянули на безмене его свеже-срезанные рога, о восьми отростках каждый.
Прекрасный, гордый зверь лежит еще живой... Тяжело вздымаются бока, пузырится кровавая пена на мягких губах, с хриплым стоном вырывается дыхание из простреленных на вылет легких. А черные большие глаза с мольбой и с предсмертной тоской смотрят на хозяина. Рядом с ним в нескольких шагах лежит маралуха «Ласковая», получившая свою кличку за кроткий нрав. Сразу двух маралят — бычка и телочку — принесла она ему, как редкость, два года тому назад. Винтовочная пуля вырвала в боку огромные зияющие отверстия, и лужа запекшейся крови стоит под неподвижной тушей, привлекая уже рои жадных мух.
Все кончено. Так сразу и так грубо... И вместе с гибелью родного маральника погибло в душе старика и другое, что жило многие десятки лет незыблемо и прочно; погибла вера в непреложность старых устоев, справедливость и правоту царского строя... Пули винтовок, уложившие его любимцев, словно убили сразу и навсегда старую правду, в которую верила его слепая, застывшая в своем невежестве душа...
Конский топот заставил Мемнона поднять голову.
Прямо к нему ехал верхом кто-то странно знакомый по фигуре и по посадке... "Потап!"—вдруг догадался старик... И не было уже в опустошенной душе привычного раздражения, распаленного беззаконными речами и поступками некогда любимого сына.
Под’ехал Потап к отцу, молча оглядывал следы варварской бойни.
Вместе с отцом много лет выращивал и пестовал он этих красивых вольных зверей, никогда не приручавшихся вполне к человеку в своем гордом свободолюбии.
— Здравствуй, тятя! — просто сказал, словно вчера только виделись они. И долгие месяцы отделявшая их вражда, крепкая стена между седой старостью и буйной новью словно рушилась от этого простого приветствия. Не стал ни утешать, ни проклинать. Помолчав, деловито обратился к старику:
— Маралят в роще поискать надо, может остались которые.
Сразу понял старик. И оба, спешившись и привязав коней, вошли в знакомую рощицу, где изучили оба каждое потайное место, каждый кустик и бугорок, куда прятали обычно своих телят заботливые матери.
Повинуясь многовековому инстинкту, лежат обычно телята, прильнув к земле, как мертвые, стараясь слиться своей окраской с окружающей обстановкой. Расчет не обманул опытных мараловодов. Привычным глазом в обычных местах скоро обнаружили шесть штук пестрых, миловидных маралят, лежавших затаившись.
— Нужно лошадь привести с телегой, домой взять. Ничего, тятя. Выпоишь молоком, вырастут... Помнишь как-то, когда падеж был, три маралухи пропали, — выкормили, ведь, мы телят-то. Не унывай! Вот тебе молодняк на обзаведение есть, ну, а там, глядишь, собьешься, можно пару-другую в Биреле али на Куруме в Кальджире прикупить. — И уже тихо совсем добавил: — У других горе хуже твоего: по 5-ти покойникам у нас в деревне плачут.
Оттаяло сердце крутого старика. Обмяк весь, и сухие глаза наполнились горячей слезой. По-стариковски всхлипнул и отрывисто, словно из сердца самого, стал бросать беспорядочные слова:
— Потапушко, сынок. Ну, что-ж? Наживем, бог даст. Зверей жалко... Словно родные ведь были. Ростил, холил, берег. Вместе жить будем, и старуху утешать надо. Завтра же переезжай. Забудем обиду, чего уж там!
И совсем чуть слышно, словно рассуждая сам с собой, словно прислушиваясь к чему-то, что творилось у него в самой глубине сокровенной прозревшей вдруг души, произнес:
— И меня прости. Дураками ведь жили, не знали ничего... Видно, твоя-то правда вернее...
Новая правда...